Мышление и наблюдение. Лекция третья
Содержание лекции

Неопределенность мышления в отношении сознания как аспект позиции внешнего наблюдателя. — Отношение наблюдения к объекту наблюдения. — Время наблюдения. — Время как структура сознания. — Переосмысление понятия внешнего наблюдателя как критика идеи всеобщности. — Сознание как общая позиция мышления. — «Мыслящий» как особое содержание сознания. — Сознание как позиция и категория состояния сознания. — Сознание, манифестация и энергия сознания. — Сознание как позиция и проблема состояний сознания. — Внешний наблюдатель как структура сознания. — Внешний наблюдатель, личность и знание. — Внешний наблюдатель и наблюдение мыслящего. — Идея внешнего наблюдения в исторической перспективе. — Позиция внешнего наблюдателя и проблема времени. — Внешнее наблюдение и объективное и субъективное. — Объективное и субъективное как две идеи или два содержания сознания. — Три интуиции в отношении объективного и субъективного. — Время и объективность времени. — Время и случаи мышления о времени. — Время и философ. — «История» как структура познания и объект наблюдения. — Унифицированная картина наблюдения внешним наблюдателем. — Наблюдение как наблюдение «ничто».

Дамы и Господа!

В конце прошлой лекции мы пришли к заключению, что внешний наблюдатель — это фикция. Мы пришли к этому заключению в порядке переосмысления (переосмысление — наша работа) этого понятия как шифтера, перемещающегося с одного уровня мышления на другой. Не беспокойтесь, Дамы и Господа, мы далеки от мысли отбросить это понятие — оно нам необходимо как одно из центральных понятий обсервационной философии. В первой строке «Йога-Сутры» Патанджали мы увидели, как устанавливается так называемый «высший» уровень, на котором нет йоги, но есть своего рода «сверхмышление» — то есть уровень, который неустановим в обсервационной философии. Мы только можем предположить бесконечное количество уровней, но не можем знать, какой из них последний. На что великий индийский философ-ведантист девятого века нашей эры Шанкара мог бы заметить, что то, что мы не можем этого знать, еще не значит, что этого нет, поскольку наше знание, даже самое высшее знание не-дуальности атмана-брахмана, все равно перемешано с незнанием (avidya). Но ведь и Будда говорил Ананде, что даже Будды не знают, что такое мысль! Для нас знание и мышление — две совершенно разные вещи в отношении наблюдения. Знание наблюдается как объект наблюдаемого мышления и, таким образом, как определенная содержательность сознания. Так, наблюдая знание, внешний наблюдатель говорит: «Это знание, то знание, это мышление, то мышление; различные знания могут предполагать различные мышления, но это — только гипотеза». То есть, знание есть всегда нечто определенное, в то время как гипотетически соотносимое с ним мышление неопределенно, — как, впрочем, оно неопределенно и само по себе. Устанавливая различия в знаниях, внешний наблюдатель, наблюдающий знание как мышление, знает эти различия между знаниями, но может только предполагать о различиях между мышлениями, имеющими эти знания своими объектами. В наблюдении знание есть только то, что оно есть; мышление же в отношении одного и того же объекта, скажем, «этого» объекта, может быть этим или тем, или его может вовсе не быть. Здесь господствует неопределенность, являющаяся, я думаю, частным случаем неопределенности мышления в отношении сознания.

В истории философии мы наблюдаем различные попытки «снять» эту неопределенность, часто путем введения понятий как бы «промежуточных» между мышлением и сознанием. [Заза Шатиришвили считает, что «человек» как неотрефлексированная структура сознания — одно из таких промежуточных понятий.] В буддизме таким понятием является уже упомянутый мной континуум мышления, переосмысление которого в буддийской философской школе Виджнянавада привело к идее, что мгновенно возникающие мысли в своих агрегатных состояниях могут продолжаться как «следы», тенденции («запахи» — vasana), которые остаются в виде накопленных квази-содержаний сознания (alayavijnana).

У Декарта и Юма эта проблема частично облегчается введением понятия врожденных идей, у Гегеля посредством концепции повторения филогенеза сознания в индивидуальном онтогенезе, у Чарли Броуда — путем введения сил или энергий, конфигурирующих мышление в квази-содержательные агрегаты, и так далее. [Эта тенденция к абсолютизации «промежуточности», то есть, по Мерабу Мамардашвили, к установлению «гарантированной» связки сознания с мышлением становится не только очень важным моментом в философии (практически любой) с 18-го века до наших дней, но и присутствует во многих научных теориях Нового Времени. Хотя обычно в неотрефлексированном виде.]

Неопределенность пронизывает позицию внешнего наблюдателя, не давая ей стать универсальной точкой наблюдения, вечной «смотровой площадкой» наблюдающего и не давая последнему превратиться в личного Бога теистов, абстрактного Бога деистов или в гегелевский Абсолютный Дух. Говоря чисто условно, мы можем только повторить, что в самом общем виде позиция внешнего наблюдателя — это позиция сознания, точнее, одна из возможных (мыслимых!) позиций сознания. [Мы могли бы еще добавить, что если «читающий книгу» — это метафора сознания, то «сознание» — это метафора внешнего наблюдателя. Напомним также, что само понятие позиции возможно только в смысле того, что мы назвали «сознание».]

В позиции внешнего наблюдателя особое значение приобретает один аспект. Говоря об этом аспекте, надо заметить, что само понятие объекта наблюдения включает в себя такое предполагающееся свойство объекта, как его способность не изменяться (или не переставать оставаться тем же объектом) в течение наблюдения и из-за самого этого наблюдения. Это очень сильное допущение — физически, психологически, социологически и как угодно еще крайне сомнительное — будет видеться совсем по-другому, если мы вернемся к мыслимости позиции внешнего наблюдателя. К мыслимости как к наиболее общему понятию обсервационной философии и наиболее общему свойству наблюдаемых ею объектов. В обсервационной философии оппозиция «изменяемость — неизменяемость» нейтрализуется понятием наблюдаемости объекта. Допустим, что позиция внешнего наблюдателя будет мыслиться — или мы будем ее так переосмысливать — как уже включающая в себя меняющиеся («флюктуирующие») мышления наблюдателя и наблюдаемого. Итак: можно «держать» мышление сосредоточенным на его объекте, мысля об этом объекте как пока не изменяющемся. Но что такое «пока» в этом случае?

Хорошо, пусть это «пока» (или тавтологичное ему «в течение наблюдения») даст нам минимальную возможность зацепить за краешек и вытащить то, что мы называем время, вытащить время как одну из структур сознания. Ведь когда мы говорим, «в течение наблюдения», то это не может предполагать ни различия времени нашего мышления об объекте мышления и времени самого объекта, ни какого бы то ни было соотношения времени одного и времени другого, ибо здесь, в силу сказанного выше, не будет «одного и другого». Тогда само выражение «в течение...» будет не более чем отсылкой к невозможности разговора о каком бы то ни было конкретном времени в отношении мышления или, иными словами, — опять отсылкой к неопределенности позиции внешнего наблюдателя, на этот раз неопределенности в отношении времени: внешний наблюдатель не может одновременно рефлексировать над своим мышлением и наблюдать что-то как другое мышление. Это так уже потому, что позиция внешнего наблюдателя предполагает, что его мышление всегда уже отрефлексировано как другое, наблюдающее (тот же) объект, мышление и, таким образом, сама эта позиция не-рефлексивна.

Само по себе переосмысление понятия внешнего наблюдателя является критикой идеи всеобщности, универсальности философии вообще, какой бы эта философия ни была по содержанию или методу. Или можно сказать так: наблюдательность — это критика всеобщности (поскольку не все может наблюдаться и «все» не может наблюдаться). Для меня витгенштейновское «мир это все, что...» — не тавтология, а лексикография; таким может быть объяснение слова «мир» в толковом словаре. Эта «всеобщность» в своих особенно радикальных проявлениях наблюдается как интенсивная (центростремительная) и экстенсивная (центробежная).

Очень многие философские, идеологические, психологические и социологические системы в двадцатом веке (особенно во второй его половине) видятся с точки зрения обсервационной философии как различные попытки какой-нибудь одной культуры осознать себя именно как одну культуру, но «одну», понимаемую в двух смыслах. В первом смысле (интенсивном) культура осознает себя как одну из возможных или как одну из конкретных исторических («историческое» входит в осознание культурой самой себя как важнейший элемент этого осознания) культур, но способную (в крайнем варианте — единственно способную) к самосознанию. Во втором смысле (экстенсивном) одна культура осознает себя не только единственной в отношении самосознания, но и способной осознать себя как культуру вообще. Тем самым она становится для себя своего рода метакультурой, только на языке которой и будет возможно осознание другими культурами самих себя. Прямым следствием этой экстенсивности является и телеологичность культурного самосознания: одна конкретная историческая («знающая» свою историю) культура мыслит о себе как об одной будущей культуре, одной из всех, то есть не-исторической по определению. Такого рода культурное самосознание я условно называю «квази-аналитическим». «Аналитическим» не в смысле привычного редукционизма классического позитивистского подхода, а в смысле отдельного типа культурного самосознания. Это тип, в котором культура себя осознает как результат уже проделанного (исторического?) анализа, результат, в котором уже выделены существенные элементы содержания понятия «культура» и постулированы как a priori данные и (по экстенсивности) всякую другую культуру определяющие. Это квазианалитическое культурное самосознание наиболее крайним и парадоксальным образом проявляется в некоторых своих производных (вторичных, третичных и так далее) «рефлексах», каковыми являются, например, культурология, семиотика культуры и постструктуралистская антропология.

Но, заметьте, для обсервационной философии объектом наблюдения является не сама культура, но ее аналитическое осознание самой себя, которое всегда производится на языке других дисциплин (у культуры не может быть своего метаязыка) — лингвистики, психологии, социологии и так далее. Вне этого самосознания культура остается «пустой» категорией с неопределенным содержанием и меняющимся объектом. Именно поэтому культуре, чтобы «быть для себя» (не говоря уже о «бытии для другого»), то есть чтобы существовать в своей квази-объективности, необходим другой язык (которым, кстати, может оказаться и другой естественный язык, а не другой язык науки).

Разумеется, поскольку главной темой обсервационной философии является мыслящий объект, культура здесь может наблюдаться только как определенный тип самосознания. То же самое можно сказать о религии, философии да, в конце концов, о чем угодно, что себя субъективно выражает посредством объективных, то есть опять же, по определению, других способов выражения (о субъективном и объективном будет сказано ниже).

Принимая во внимание относительность различия между мыслимым и мыслящим в объекте наблюдения (являющимися, как мы видели, разными аспектами одного и того же мышления), мы, тем не менее, интуитивно воспринимаем мыслящего (и в этом отличие нашей интуиции от буддийской) как нечто заведомо более производное и более сложное, чем просто мыслимое. В наблюдении мышления мыслящий не следует из мыслимости, а выступает как «особое» содержание сознания, как конкретизация сознания в условном субъекте мышления, всегда другого мышления, а не своего. [Другое мышление мы еще можем представить, но никак не другую рефлексию, которая навсегда останется для нас слишком сильной гипотезой в отношении другого мышления.] Но здесь мне еще раз придется возвратиться к «читающему книгу» как к метафоре сознания.

Внешний наблюдатель в контексте этой метафоры, переходя в своем наблюдении от мыслимого к мыслящему, не может наблюдать «читающего книгу. «Книга», наблюдаемая им как мыслимое, не может самим фактом этого наблюдения превратиться посредством этого «как» в «мыслящее». Для этого необходимы какие-то иные допущения или, скажем так — иные конкретизации нашего положения о неопределенности мышления в отношении сознания. И первой такой конкретизацией будет: внешний наблюдатель может наблюдать не «книгу, а ее чтение другим. Заметим, что вне этого чтения другой для него просто не существует в этой позиции, ведь сам-то он наблюдает, а не читает. Так же как для него не существует и любая конкретная книга вне ее чтения другим. Тогда можно было бы сказать, что «чтение книги другим» — это метафора мышления. В этой связи интересны древние и ранне-средневековые примеры абсолютизации Книги (к примеру, в некоторых талмудических школах Тора выше Бога, буддийская «Большая Праджняпарамита» содержит в себе мудрость всех Будд прошлого, настоящего и будущего и так далее). Эти примеры суть разные случаи мышления о сознании как существующем отдельно от мышления: «другой читающий» становится чистой акциденцией в отношении «книги», а «читающий книгу превращается в безличное сознание всех сознаний; автор, равно как и читатель, исчезает в священном тексте как вытесненное, уже произведенное мышление.

Такого рода «герменевтика навыворот» может наблюдаться как еще один странный случай открытия сознания мышлением. Сознание, мыслимое как «(одна) книга», становится единственной позицией мыслящего и в то же время единственным объектом его мышления. Мышление здесь уже не может быть отрефлексировано как другое, будучи навсегда зафиксированным в этом объекте мышления как одно и то же содержание. Внешний наблюдатель, однако, может наблюдать эту позицию как мышление и мыслящего в этой позиции как мыслящего, потому что позиция внешнего наблюдателя постоянно изменяется, ища новые точки, откуда будет яснее видно мышление в наблюдаемом объекте.

Именно от изменения топоса внешнего наблюдателя будет зависеть, что можно наблюдать как мыслящее. И здесь, конечно, всегда есть опасность утонуть в метафорах. Такие выражения как «общественная мысль России», «мышление современного человека» или «особенности мышления глухонемых» никак не менее метафоричны, чем «мыслящий тростник» Паскаля. Если исходить, как мы это уже сделали, из положения, что мыслящий — это один из трех аспектов мышления, то дальше станет возможным конкретизировать наш объект внешнего наблюдения как мышление, мыслящее о себе как о мъгслящем. Мыслящий здесь — объект наблюдаемого мышления, точнее, того, что наблюдается как мышление.

Таким образом, мы можем представить себе мыслящего в виде одного содержания, отличного как от «я», которому мышление может быть приписано (наряду с другими предикатами, такими, скажем, как бытие), так и от других объектов, которым оно может или не может быть приписано в объективном порядке. [Такими объектами, в принципе, может оказаться все, что угодно, начиная с «воплощенного (leibhaftig) присутствия индивидуальных объектов» Гуссерля и кончая «искусственными интеллектами» кибернетических проектов.] Разумеется, это определение мыслящего в обсервационной философии возможно только при условии перемещения позиции внешнего наблюдателя из области мышления (включая сюда и рефлексию как мышление о мышлении) в область чистого содержания, то есть сознания. Для внешнего наблюдателя мышления формула Декарта «я мыслю, следовательно существую» является примером понимания «мыслящего» как «чистого содержания». Эта формула — не возведение рефлексии в метафизический постулат, а, скорее, попытка (опыт!) ухода от рефлексии (и психологии!) к мышлению как природной, данной в творении способности мыслить о чем угодно, включая и самое себя (то есть мышление и бытие оказываются равными по своему онтологическому статусу). Замечательно, что именно картезианский дуализм (точнее, может быть, параллелизм у последующих и позднейших картезианских мыслителей, от Гассенди и Мальбранша до Чомского) «природного/не-природного» в мыслящем остается постоянной темой философских и научных дискуссий относительно «психического» или «физического» как факторов, определяющих или генерирующих мышление в мыслящем.

Для обсервационной философии эта проблематика интересна не более чем еще один случай не-рефлексивного подхода к мышлению, точнее, подхода, в котором одно мышление, себя не отрефлексировавшее в отношении к другому, мыслит о другом мышлении как о не-рефлексивном. Внешний наблюдатель противостоит наблюдаемому им мыслящему не как другой мыслящий (каковым он был бы по определению для наблюдаемого, если бы тот его наблюдал, или для себя самого, если бы он объективировал свое мышление как другое), а как другая позиция. Или, скажем, — как всегда другая позиция, где «всегда» означает не постоянство одной и той же позиции, а постоянное ее изменение. То есть постоянное движение от одной точки наблюдения к другой.

Не будем забывать, что, говоря о позиции, мы говорим о сознании. Не о позиции сознания, а о сознании как позиции. Тогда каждую из этих позиций, то есть каждую из точек наблюдения, мы могли бы условно назвать «состоянием сознания».

Тут, однако, мне придется временно отклониться от темы «мыслящего», чтобы ввести в чисто интуитивном порядке (притом, что я никак не уверен, что речь будет идти о моей интуиции, ибо эту или подобного рода интуицию будет нетрудно найти у многих других философов и не-философов) одну категорию, которая до сих пор не фигурировала в наших рассуждениях, категорию манифестации или «воплощенности» (Leibhaftigkeit Гуссерля). Посмотрите, ведь уже сам факт присутствия чего-то в мышлении как конкретного содержания или объекта этого мышления допускает мысль о том, что это «что-то» превратилось из «мыслимого» в конкретный (индивидуальный) объект мышления. Так «мыслящий», рассматриваемый нами как один из трех аспектов мышления, превращается в объект мышления или, говоря иными словами, в факт своего присутствия (впрочем, как и отсутствия) в мышлении. Такое превращение я и называю манифестацией. В обсервационной философии манифестация — не действие и не процесс. Скорее, она может мыслиться — но только, когда речь идет об объектах мышления или содержаниях сознания, которыми и ограничивается область употребления этого термина — как состояние или, точнее, как самое общее понятие, в терминах которого возможно описание сознания. Тогда сознание в любом его конкретном содержании будет мыслиться как находящееся в одном из двух состояний, — манифестированном или не-манифестированном. То, что я сейчас назвал превращением, и есть переход от не-манифестированного состояния сознания к состоянию манифестации. Я думаю, что именно в связи с манифестацией было бы очень заманчиво ввести еще одно понятие — только как дополнительное к манифестации — понятие энергии сознания, которая есть не что иное, как энергия «перехода» сознания от не-манифестированного состояния к манифестированному. Понимая всю безнадежную натур-философичность этого понятия, я его ввожу в порядке чисто гипотетического объяснения манифестации. Так, например, если объект моего мышления — вселенная, то это предполагает не только состояние манифестации сложной структуры сознания, обозначенной словом «вселенная», но и энергию сознания, уже потраченную на переход этой структуры сознания в состояние манифестации. И только в этом смысле мы могли бы говорить (и только post factum manifestationis!) об «энергетичности» того или иного содержания сознания или объекта мышления. Историко-философски интересно отметить, что после средневековой индийской философии — где «энергия» (sakti) и «манифестация» (vibhuti) часто употреблялись как синонимы — и Григория Паламы энергия покидает «поле философии», только эпизодически в него возвращаясь, да и то в чисто натур-философских контекстах (Бергсон, Юнг, Мак-Таггарт, Броуд).

Я не знаю, что такое «энергия вообще», и понимаю ее только в связи с манифестацией сознания. Тогда спросим: можно ли, мысля о конкретном объекте, конкретном содержании, — как мы договорились, «уже манифестированном», иначе оно не стало бы объектом моего мышления, — предположить, что это содержание сознания и само по себе, то есть вне его данной или какой-либо иной манифестации, может обладать энергией сознания? — Однако принять такое предположение будет равноценно принятию предположения о существовании — хорошо, пусть мыслимости, чтобы по ходу игры не менять ее условий — содержаний сознания «самих по себе». Хорошо, я готов принять это предположение в рабочем порядке, так сказать, и при условии замены «существования» «мыслимостью». В конце концов мне совсем не обязательно выбирать между реализмом и номинализмом, говоря о манифестации и энергии сознания. Но переход от мышления к сознанию для меня будет самой радикальной сменой позиции наблюдателя при наблюдении объектов мышления и, одновременно, сменой языка описания объектов мышления, которые теперь будут описываться в терминах метатеории сознания. Тогда «мышление» будет одной структурой (или одним содержанием) сознания, а «мыслящий» — совсем другой. Но было бы методологически неправильным утверждать, что слово «мыслящий» и есть манифестация этой структуры сознания. Ничего подобного! Слово здесь — одна из бесчисленных форм этой манифестации и как таковое оно — только слово (номинализм!), предполагающее инвариантность структуры сознания, им обозначенной (реализм!), при том, разумеется, что никакой семантический анализ не проложит между ними и лезвия бритвы. И в практических целях будет вполне допустимым считать, что слово и обозначенная им структура сознания — одно и то же как манифестация, фактором которой мы будем считать энергию сознания.

Говоря о состояниях сознания, очень важно иметь в виду квази-временной смысл этого понятия (о котором мы с Мерабом Мамардашвили писали в «Символе и сознании»). Квази-временной, потому что в топосе сознания разные состояния сознания представляются пространственно, — но если принять гипотезу о том, что не может случиться так, что две позиции сознания окажутся в одной точке, то приходится исходить из предположения о состояниях сознания и как о моментах процесса наблюдения. Говоря об этом, можно высказать еще более рискованное предположение, что два состояния сознания вообще не могут иметь место в одно и то же время и в отношении одного и того же объекта наблюдения.

Однако — и тут я категорически меняю свою «позицию» в отношении состояний сознания, из которой исходил в «Символе и сознании» — внешний наблюдатель немыслим без одного конкретного, наблюдаемого в данной позиции объекта наблюдения. То, что мы называем «состояние сознания», имеет смысл как позиция только в его отношении к данному наблюдаемому объекту. В отношении к другому объекту это будет уже другая позиция, предполагающая другое состояние сознания. Поэтому говорить о разных наблюдателях, наблюдающих один и тот же объект, можно только в порядке абстракции от разных позиций наблюдения, то есть от состояний сознания этих наблюдателей.

Дамы и Господа! Конечно, как идеальный образ наблюдения внешний наблюдатель крайне неэстетичен — какой-то высокомерный ротозей. Но если он и высокомерен, то никак не к объекту своего наблюдения — с ним он един в своих меняющихся позициях. Он, скорее, может казаться высокомерным в отношении другого не переосмыслившего себя наблюдателя, который не осознает фиктивности и изменчивости себя самого, понимаемого как одна из позиций сознания. При этом внешний наблюдатель не есть нечто подразумевающееся, заранее постулированное. Он — абсолютно ясен и недвусмысленен, ведь он и наблюдается как внешний наблюдатель.

И здесь мы переходим к рассуждению о внешнем наблюдателе в совсем другом его, так сказать, качестве, в котором он не фиктивен или, лучше будет сказать, в котором его фиктивность или не-фиктивность не будет иметь значения, то есть в качестве одного из конкретных содержаний (или структур) сознания. Мышление о внешнем наблюдателе можно найти во многих мифологических, религиозных, философских и научных текстах, в которых он более или менее четко выделен как особый объект или особая, всегда значимая черта объекта мышления. Так, в некоторых буддийских текстах Будды, Бодхисаттвы, великие йоги (махасиддхи) фигурируют в качестве внешних наблюдателей мышления. В «Ригведе» в качестве внешнего наблюдателя можно рассматривать (хотя и с оговорками) Митру и, отчасти, Варуну. Какие-то намеки на внешнего наблюдателя можно увидеть в Заратуштре послеавестийских текстов (особенно в зерванизме) и в позднем христианском гностицизме, да, пожалуй, и в даосских текстах конца прежней и начала нашей эры. Я думаю, что если говорить о древней Индии, то наиболее полно и ясно эта идея выразилась в ранних прозаических Упанишадах, Бхагавад-Гите и классических вишнуитских Пуранах. Замечательно, что именно в древней Индии сначала «душа» (atman) наделялась способностью внешнего наблюдения [отсюда — «свидетель» (cakjin) как один из эпитетов атмана], которая затем была приписана Вишну (гораздо реже Шиве) как универсальному атману или, скорее, суперкосмическому аналогу атмана. Я думаю, что широко известный древнеегипетский «Разговор человека со своей душой» так же, как и древневавилонский «Разговор господина со своим рабом», тоже говорят о душе как внешнем наблюдателе ее носителя. Особенно интересно, что во всех этих случаях эта сторона души оказывается четко отделенной от таких, казалось бы, смежных атрибутов души как всеведение, вездесущность и так далее. Если говорить о внешнем наблюдателе в сравнительно-религиозном плане, то он почти всегда фигурирует в религии и мифологии как отдельный миф (обычно со своим тоже особым сюжетом) или особый религиозный (иконический) образ и, одновременно, как понятие или идея, находящиеся в отношении дополнительности к двум другим структурам сознания — личности и знанию. Здесь знание — не способность знать и не расширяющееся, прогрессирующее познание, понимаемое как спонтанный (исторический?) или сознательно направленный процесс. Но оно и не абсолютное знание, приписываемое субъектам мифологических, религиозно-философских (атман) или метафизических (гегелевский Абсолютный Дух) учений. Здесь это просто знания о каких-то фактах, явлениях и обстоятельствах, относительно которых может быть задан вопрос, и ответом на него будет экспликация такого знания. Это то «нормальное» знание, которое может содержаться или не содержаться в ответе, но сам вопрос уже предполагает, что оно не только может быть, но и есть в той или иной форме у отвечающего. Внешний наблюдатель не ищет ответов на вопросы; он наблюдает происходящее в мышлении, а не задается вопросом о происхождении мышления (вопросом, ответ на который требует абсолютного знания, исключающего наблюдение). Мы, конечно, можем к этому добавить, что внешнее наблюдение исходит из каких-то данных того же «нормального» знания, но в процессе наблюдения, то есть в смене позиций внешнего наблюдателя, роль этих данных остается чисто формальной стороной позиций наблюдения. Вот два мифа об убийстве. Первый миф: Каин убил Авеля; Господь знает об этом убийстве и изгоняет Каина. Второй миф: член буддийской общины отшельников слепой Чаккхупала во время своих прогулок растоптал мириады насекомых; Будда не видит в этом мысли об убийстве и оставляет Чаккхупалу в монашеской общине. В первом мифе Господь ведает мысль Каина, но она одно с физическим актом убийства, она — в факте убийства. Во втором мифе мысль об убийстве и есть убийство, и знание о физическом акте убийства не имеет никакого значения, поскольку сам этот акт наблюдается как мышление, сам по себе оставаясь этически (здесь — кармически) нейтральным, но при этом Будда знал Чаккхупалу как в этом, так и в предыдущих его рождениях, то есть знал его как «личность».

В начале первой лекции я только вкратце коснулся личности, когда говорил о «начинающем философствовать», который для себя не есть личность и не может ею быть — философствуя, во всяком случае. Как структура сознания, личность частично совпадает со «знанием» как другой структурой сознания, но — в объективном аспекте последней: думая о ком-то как о личности, недостаточно мыслить о нем как о мыслящем, ибо когда речь идет о личности, это предполагает, что другой (не наблюдатель) или другие уже знают этого «мыслящего» в его абсолютной индивидуальности и уникальности, отмеченной его личным именем. [Последнее феноменологически сводится к очень простой идее, а именно, что уникален не «он» и не его имя, а неописуемое «то», что их связывает.] Здесь мы фактически имеем дело с особой структурой сознания — можете назвать ее мифом, которым эта структура и является, — по своему содержанию непосредственно несоотносимой с «мыслящим». Личность может оказаться «мыслящим» как отмеченный объект наблюдения, но личность не мотивируется «мыслящим», подобно тому как знак (слово) не мотивируется его денотатом. Мыслящий может оказаться личностью, но он (как и мышление) никак не выводится из личности, подобно тому как существование денотата не выводится из факта его обозначения данным словом. Поэтому — внешний наблюдатель не наблюдает «мыслящее» как личность, но может наблюдать личность как «мыслящее». Было бы точнее сказать, что он вообще не наблюдает личность, когда он наблюдает мышление. Я думаю, что именно поэтому во многих мифологических сюжетах внешнему наблюдателю и приписывается способность наделять наблюдаемое им лицо атрибутами личности (особенно — именем), иначе говоря, ему может приписываться и создание личности. Эта формулировка сильнее подчеркивает отношение дополнительности, в котором находятся понятия личности и внешнего наблюдателя, но еще «сильнее» было бы сказать, что сам внешний наблюдатель, когда он наблюдает мышление, не является личностью по определению. [Здесь «внешность» — синоним «безличностности». Ведь личность — это только то, что мыслится другим мыслящим как личность.] Как сложная структура сознания, внешний наблюдатель уже включает в себя идею своего, «особого» мышления, то есть мышления, как бы «оторванного» от психических корней и потому немыслимого для тех, кого он наблюдает (отсюда и миф о «всепроникаемости» мышления внешнего наблюдателя).

В целом, однако, если пытаться рассматривать идею внешнего наблюдателя квази-исторически, то можно обнаружить, что внешний наблюдатель иногда появляется в текстах самых различных типов при переходе от формулы знания, «Я знаю, что есть А (или, что А есть В)» к формуле мышления, «Я мыслю об А как о В». Вторая формула не более чем предполагает возможность внешнего наблюдателя; последний не выводится из нее логически, также как сама она не редуцируется к нему феноменологически. И еще одно: очень часто тексты, построенные по второй формуле, служат конкретными (то есть применительно к конкретным событиям или ситуациям) инструкциями мышления, а внешний наблюдатель фигурирует в них как инструктор, иногда даже как их автор. Это только подчеркивает экстенсивность, направленность вовне, его функции — наблюдение не может быть интроспективным, даже если наблюдаешь самого себя!

Господь Кришна в «Бхагавад-Гите», называя «душу (atman) внешним наблюдателем, знает, что она не только есть, не только является единственно сущим (sat) — по первой формуле мышления, — но что душа всегда есть внешнее по отношению ко всему тому, что «не-есть» (asat), включая сюда мышление, разум, психику (manas) и так далее. В этом душа подобна самому Кришне, Высшему Атману (paramatman), внешнему в отношении всей вселенной. Но здесь внешний наблюдатель — это миф (структура или содержательность сознания, нами условно называемая «миф»), включенный в миф об атмане по первой формуле («формула знания»). В развернутом, эксплицированном виде внешний наблюдатель представлен в «Лекциях по квантовой электродинамике» Ричарда Фейнмана: «Наблюдая прохождение светового луча из точки А в точку В через среды различных плотностей, мы могли бы подумать, что большинство фотонов (световых частиц) ведет себя так, как если бы они знали, какой путь приведет их к точке В в кратчайший срок, и выбрали именно этот путь (а не, скажем, более короткий)». Заметьте — здесь это очень важно — начиная этот эксперимент, Фейнман еще не знал, каков будет его результат, то есть какой именно процент фотонов «предпочтет» прямизне пути выигрыш во времени. Но наблюдая уже полученные результаты, он вводит важнейший модус внешнего наблюдения: «Мы могли бы подумать [об объектах]... как если бы они [объекты] знали...». Так Фейнман восстановил позицию внешнего наблюдателя, «скомпрометированную» в квантовой теории первого периода.

Хорошо, влияние экспериментатора на объект эксперимента, его включенность в ситуацию эксперимента, то есть невозможность для экспериментатора быть «внешним», не подлежит сомнению. Но влияет ли внешний наблюдатель на наблюдаемого или мыслящего? Здесь возможны два ответа. Первый — общий, и из-за этого тривиальный: да, разумеется, влияет, если представить, что вся эта ситуация наблюдается еще одним внешним наблюдателем. Влияет, как мыслящий влияет на мыслящего, и мысль на мысль. Но именно из-за своей «объективности» этот ответ недостаточен с точки зрения обсервационной философии, где невозможно наложение позиции одного наблюдающего на позицию другого, иначе говоря, невозможна одновременность этих наблюдений. Тогда станет необходимым введение времени, которое будет не временем наблюдения, а временем, отделяющим одно наблюдение от другого, то есть внешним временем — физическим, биологическим, историческим, каким угодно. Второй ответ: вопрос о влиянии внешнего наблюдателя на наблюдаемое избыточен, поскольку наблюдаемое по определению обладает свойством наблюдаемости, которая у него остается независимо от того, наблюдается ли оно внешним наблюдателем или не наблюдается. Именно из-за этого свойства объекта — наблюдаться как мышление (или как мыслящее) — наблюдение фиксирует объектное содержание мышления в каждом индивидуальном акте, так же как и в позиции внешнего наблюдателя. В этом смысле всякое иное содержание в наблюдаемом объекте нельзя отличить от изменившейся позиции внешнего наблюдателя. Но заметьте, ни обсервационная философия, строго говоря, не является внешним наблюдением, ни я — внешним наблюдателем. Моя задача здесь — это анализ внешнего наблюдателя как структуры сознания и как объекта другого, наблюдаемого мною мышления. Последнее, однако, никак не исключает того, что моя позиция может совпасть с позицией внешнего наблюдателя. Но это будет особый случай.

В обсервационной философии понятия субъективного и объективного фигурируют только как шифтеры, применение которых определяется не свойствами наблюдаемого мышления, а позициями наблюдателя по отношению к этому мышлению. Именно поэтому невозможно говорить об абсолютной объективности, как, впрочем, и субъективности. В принципе, различие между объективным и субъективным возможно только в отношении данного объекта наблюдения. Осознание этого различия как рефлексивной идеи, то есть идеи, мыслимой в порядке вторичной (третичной и так далее) рефлексии, принимает в некоторых философиях (особенно в гегельянстве и марксизме) форму онтологического постулата. Последнее обычно случается, когда идея «объективного/субъективного» уже выкристаллизовалась как особое свойство самой рефлексии, а не только свойство или качество, приписываемое рефлексией мышлению как ее объекту. Объективность мышления, то есть приписываемое мышлению существование, отдельное от факта рефлексии над этим мышлением, — крайний случай такого рода философской аберрации. Тогда совершенно естественно, другой крайностью будет то, что мышление приписывает своим объектам существование, отдельное от факта самого этого мышления, приписывание, которое мы наблюдаем в весьма широком спектре философских и научных теорий, от джайнизма в древней Индии до марксизма и фрейдизма в более или менее современном мире. Разумеется, как философская идея противопоставление объективного субъективному в отношении мышления находит свое текстуальное и терминологическое выражение только в восемнадцатом веке нашей эры.

Я думаю, что если рассматривать эту идею в ее конкретности, то есть как одно из конкретных содержаний сознания, а именно как «объективность (или субъективность) мышления о данном объекте», то эта идея может быть сведена (редуцирована) к трем интуициям. Первая интуиция— об абсолютном внешнем наблюдателе мышления, абсолютном в том смысле, что сам он ненаблюдаем; что его мышление не может наблюдаться как мышление, а сам он — как мыслящий. [Я также думаю, что такой случай исключает рефлексию — мышление здесь чисто объектное.] Внешний наблюдатель мыслим не по содержанию, то есть не по тому, что он наблюдает, а чисто номинально, как то, что есть, как тот «сверх-уровень», в отношении которого любое мышление всегда будет «менее объективным» (но не обязатель
Вторая интуиция — о том, что объективность — это свойство мышления, неподверженного влиянию психических факторов. Точнее, здесь объективность и субъективность мышления — это термины, обозначающие степень воздействия психики на мышление или, что одно и то же, степень отрефлексированности мышлением самого себя как подверженного воздействию психики. Психическое здесь синонимично «субъективному», а устранение психического — «объективному». Этим предполагается, что упомянутый выше мифический абсолютный внешний наблюдатель (так же как и Высшая Мудрость Каббалы, Запредельная Мудрость Праджняпарамиты, Гнозис, гегелевский Абсолютный Дух) — непсихичен. Но я спрашиваю — психична ли сама природа?

Этот вопрос переводит нас к третьей интуиции, мифологически очень близкой второй. В этой интуиции объективность — это некоторое универсальное устройство вещей, абсолютный порядок мира, который сам не мыслит, но содержит в себе все мышление (включая и мышление о нем) как один из своих элементов. Объективность мышления — это соответствие мышления этому абсолюту, только в смысле которого и можно говорить об объективности. Объективный порядок мира представляет собой сложную иерархическую систему, в которой более частные (понимаемые как более субъективные) объективности соподчинены более общим, в отношении которых, — по степени их удаления от «вершины» этой системы, — более частные будут фигурировать как менее объективные.

Третья интуиция весьма тривиальна, поскольку и мифологически и философски обычно приводит к формированию одной (исторически весьма многих) универсальной замкнутой (и нефальсифицируемой, по Карлу Попперу) системы. Однако наблюдение третьей интуиции как особого типа мышления, открывает нам несколько очень интересных моментов. Во-первых, в этом типе мышления само мышление не выделено из остального состава мира: оно — та часть природы, которая обладает способностью мыслить о природе и о самой себе как о «природном». Здесь вся природа пронизана потенциями мышления, а конкретное объектное мышление является актуализацией этих потенций. Таков один из возможных мифологических (и философских) выводов из третьей интуиции, взятой в ее наиболее общем и грубом виде. Объективность здесь — синонимична адекватности мышления тому, о чем оно мыслит, более того, тому, что как бы ждет, чтобы о нем мыслили, или чтоб оно само мыслило.

Во-вторых, абсолют третьей интуиции — это не-мыслящий порядок мира, «вместилище космоса», универсальная матрица, содержащая все феномены и все мысли как одну природу. Объективность этого порядка — не в мышлении о нем (так меняется смысл слова «объективность», ибо по содержанию о нем невозможно мыслить), а в его бытии. Отсюда множество мифологических, философских и научных версий этой интуиции (бытие невозможно однозначно определить, ибо основным в любом определении бытия всегда будет чего это бытие). Эти версии очень грубо можно свести к идее неразличимости мысли и не-мысли, природы и не-природы, личностности и не-личностности (мужского и женского как в христианском гностическом мифе об «Отце-Матери» космоса) и так далее. Самое интересное, что этот абсолют — немыслим в смысле природного мышления, таким образом он не есть мышление об объекте, а есть «чистый» объект (мышление об объекте «загрязняет» объект своим воздействием). Отсюда же — идея о чистой природе как мифологическом аналоге абсолюта, идея о чистом (безмотивационном) действии как аналоге божественного творчества Кришны и идея «чистого пространства» как аналога Нирваны. Можно было бы сказать, что в этих версиях третьей интуиции объективность приравнивается к объектности, то есть к неотличимости мышления от мыслимого им объекта. Тогда, естественно, здесь не может быть времени. Время, когда бы мы к нему не обратились, останется в зазоре между мыслью и мыслимым.

Разумеется, Дамы и Господа, объективность — не тема обсервационной философии и вообще не философская тема. Она становится понятием и термином обсервационной философии только при описании метапозиции, с которой может наблюдаться любое конкретное мышление, будь то философское, научное или обыденное. При том, конечно, что само это другое мышление может описывать себя как объективное (гегельянство, марксизм, психоанализ), субъективное (Беркли, Локк, Унамуно), анти-объективное (Кьеркегор, Ницше, Габриэль Марсель) либо нейтральное в отношении «объективного/ субъективного» (Декарт, Кант, Жан Гебсер). Для нас в самой игре «объективного/субъективного» философски интересно то, что, в каком бы другом мышлении эта игра ни случилась, она обязательно происходит в порядке перехода наблюдаемого мышления с одного уровня на другой. Каждый другой уровень будет предполагать и другую позицию, определяемую другим содержанием (или другой структурой) сознания. Такая позиция может по своему содержанию быть как пространственной, так и временной. Понятия пространства и времени служат двумя взаимоисключающими точками, к которым отсылает мышление, мыслящее в этих точках об объективности. К сказанному можно добавить: во многих (хотя и далеко не во всех) позициях наблюдаемого мышления «объективное/субъективное» совпадает с «правильным/неправильным» мышлением, а иногда с «отсутствием ошибки/наличием ошибки». В последнем случае речь будет идти уже не о мышлении как об объекте, а о самом объекте, отделенном от мышления о нем как некоторое независимое от последнего «действительное положение вещей». Рассмотрим некоторые из этих позиций в их отношении к «объективному/субъективному» при переходе наблюдаемого мышления от одного уровня к другому.

Первая позиция — квази-пространственная (то есть вневременная) позиция буддийской философии в отношении объективности как действительного положения вещей «как (оно) есть» (yatha bhutam) имеет в виду, что действительное положение вещей «как (оно) есть» — является таким всегда, то есть не было времени, когда оно было бы другим: мир (samsara) — это страдание (duhkha). Тогда с субъективной, ошибочной точки зрения мир — это страдание и удовольствие. Ошибочность этой точки зрения в том, что она основывается на чувственных данных (то есть на данных психизма), в ней нет осознания того, что объективно страдание является чертой всего мира, включающего в себя как психическое страдание, так и психическое удовольствие. С точки зрения йогического уровня все мыслимые состояния, как и любое мышление о них — страдание; или, предельно обобщая сказанное: сознание — это страдание. Но еще более объективной формулировкой было бы: страдание есть сознание. Эта формулировка — «предел» объективности мышления в отношении мира. Высшая, запредельная объективность — это Нирвана, где нет страдания, потому что нет сознания, и в этом смысле Нирвана — немыслима, поскольку всякое, даже наивысшего уровня мышление о ней будет субъективно. Вместе с тем, с этой позиции, в силу ее «не-временности», невозможно сказать, что сам мир, то есть «страдание как сознание», есть ошибка, поскольку говорить об ошибке можно (с этой позиции, во всяком случае) только с точки зрения действительного положения вещей, которое может в себя включать ошибочность мышления о нем, но не ошибочность его самого.

Вторая позиция — чисто временная. Самый характерный пример этой позиции — гегелевская феноменология духа. Здесь действительное положение вещей в отношении Абсолютного Духа представляется как процесс его самосознания и самоотождествления в конкретных формах человеческого мышления и человеческой деятельности, то есть как теория (наука) и практика; этот процесс и есть история, понимаемая в смысле линейного и телеологически направленного времени. Процесс мышления (самосознания), развертывающийся исторически (филогенетически) и индивидуально (онтогенетически), есть логика, обладающая той же объективностью, что и история. Или, скажем, так: здесь действительное положение вещей — однородно, как однородно время мышления и время истории. Оба времени — конечны, как конечна история человечества и история философии. Самоотождествление Абсолютного Духа в истории завершается абсолютным торжеством общего над частным, а в философии — ее сменой Наукой.

Наблюдая эту крайне обще- и суммарно изложенную концепцию как позицию мышления, я выскажу три замечания. Первое замечание: как «закрытая система» эта позиция предполагает предельность объективного, поскольку высшая объективность Абсолютного Духа включена в универсальный миропорядок, являясь уровнем, пусть высшим, но уровнем того же действительного положения вещей. Таким же образом, предел самосознания Абсолютного Духа, достигаемый мышлением в философии Гегеля, остается высшим уровнем мышления, но принадлежащим тому же мышлению. Второе замечание: по достижении этого предела мышление (до этого «бывшее» самосознанием), вытесненное в сферу чисто объектного (научного) знания, как его объект, неизбежно оказывается чем-то «биологически общим», противопоставленным человеческому мышлению (и сознанию). Тогда непредвиденным Гегелем (а за ним и Марксом) образом, человеческая природа начинает мыслиться как затаившийся враг объективного, как вечное субъективное, ненавидящее идеальную, одну общую для всех науку, так же как и идеальное, последнее, одно для всех государство. Очевидно, что в этой позиции ошибка — всегда ошибка субъективности, то есть частности, природности, индивидуальности; она есть то «неразумное» (можно даже сказать — «психическое»), что противостоит «разумному», то есть действительному положению вещей и оттого не может быть включена в последнее. История, по Гегелю, не может быть историей ошибки.

Третье замечание — опять о времени. Время в такого рода концепциях так же объективно, как и то, что в нем происходит (то есть история). Более того, время — одно с тем, что в нем происходит (отсюда — невозможность так называемого «пустого» времени), и столь же действительно (реально), как и последнее. Поэтому же, время здесь — одно для мышления и объекта мышления. [В этой связи для нас очень интересна концепция пустого времени Вальтера Беньямина. Пустое время у него — это время развертывания содержания, то есть, собственно говоря, сюжета повествования о случившемся, но только тогда, когда само повествование — отсутствует. Именно повествование, рассказ, а не то, о чем этот рассказ. Таким образом, беньяминовское пустое время — это, скорее, своего рода «пространство», ждущее заполнения не событиями, а рассказом (как в случае обсервационной философии — мышлением) об этих событиях и оттого не-бесконечное, всегда ограниченное возможностями такого рассказа.] Третья позиция в отношении объективности весьма причудлива и, я бы сказал, гетерогенна. Наиболее четко она выражена в некоторых ответвлениях христианского гностицизма. Здесь время — квази-исторично, поскольку оно является временем чередующихся эманации, эонов запредельного изначального принципа, вневременного Божества, вечного «Отца-Матери». Но само время — разнородно или даже можно сказать, что существуют разные времена для разных периодов, в том числе особое время для творения «нашего» мира. [Сказать что-либо о времени до начала эманации едва ли возможно, ибо «тогда» ничего не было; время здесь — только условие мышления о чем-то происходящем, то есть об эманациях.] История эонов — объективна, как в том смысле, что она действительно имела (и имеет!) место, так и в смысле гнозиса, высшего запредельного (то есть имеющего своим объектом и целью то, что лежит за пределами сотворенного мира и его эонов) знания. Однако, — и это здесь самое интересное — объективность истории включает в себя ошибку. Более того, сама история сотворенного мира — ошибка, которую можно было бы мифологически, то есть исходя из конкретного мифа о сотворении мира, вывести из «психизма» или «природы» его творца. Именно объективная ошибка, а не ошибка неправильного мышления, не иллюзия, имеющая своей причиной незнание.

Так в одном из гностических текстов ошибочность мира (и его истории) объясняется следующим образом: Всезнающий, Вездесущий и неразличимый в своем бытии, первичный Бог «Отец-Мать» через последовательные эманации «выслал» из себя несотворенную вселенную 365-ти эонов. Последний из эонов, София, возжелала произвести сына без зачатия его эоном-супругом. Ее сын, Ялдабаоф, сотворил мир и тварного человека, Адама (в отличие от нетварного Адама, духовного первообраза человека). Все ошибки Адама, как и ошибочность человеческой истории и творения в целом, являются прямым следствием дефективности Бога-творца, которая в свою очередь вытекает из ошибки Софии, пожелавшей партеногенетически произвести сына. Если позволить себе мифологическое обобщение позиции «объективной ошибки», то получится, что любое творение и вообще любое действие как отличное от мышления — ошибка. Этот миф о «первой ошибке» (ошибке до первородного греха, из которой этот грех и происходит) я наблюдаю как пример своего рода «сверх-интенциональности»: объективность ошибки включает в себя и объективность ее коррекции. Тогда — если наблюдать эту позицию в ее квази-исторической перспективе — становится понятным, что любое историческое мировоззрение сводится к той или иной версии этой сверх-интенциональности: история — либо ошибка, либо ее коррекция. В обоих случаях объективность времени обязательна для мыслящего как условие его мышления об объекте, называемом «история». Или, скажем, так: объективность — это объективность объекта мышления мыслимого во времени, в отношении которого само мышление всегда будет субъективным. [По формуле: то, о чем мысль — есть; сама мысль — случается.]

Дамы и Господа, думая о феноменальном разнообразии идей, концепций, представлений, мифов и теоретических построений — словом, структур сознания — о времени, я их наблюдаю как разные случаи мышления о времени. Сама эта фраза: «... думая... о времени» — один из таких случаев. Пруст в «Поисках утраченного времени» — другой случай, Мамардашвили в «Лекциях о Прусте» — третий, и так до бесконечности. Самое трудное в моем мышлении о времени — это попытаться свести все разнообразие этих случаев, — заметьте, случаев другого, не моего мышления о времени, — в какую-то одну, научную, философскую, мифологическую, все равно какую систему или по крайней мере попытаться хоть как-то, эмпирически расклассифицировать эти случаи. Беда здесь в том, что всякий опыт редукции одного случая к другому неизбежно окажется редукцией к тому случаю, которым и является случай данного «редуцирующего», так сказать, мышления. Так и сейчас, говоря об этом, я исхожу из точки зрения, уже заданной в определенной структуре сознания и уже определившей мою позицию в моем мышлении о времени, то есть в силу того, что было сказано о содержаниях сознания, эта позиция будет все равно не-моей, другой по определению.

Думаю, однако, что случаи мышления о времени можно разделить на два класса. Первый класс будет включать в себя случаи, в которых время — это «время чего-то», «время, когда» что-то происходит или имеет место. В этих случаях, если нет «чего-то» или «когда что-то...», то нет и времени. Второй класс — это случаи мышления о времени, как о чем-то вещественном, субстанциальном и независящем от его «заполнения» чем-то другим («пустое» время Беньямина — возможный кандидат в этот класс).

«Я — состарившееся время» — говорит Кришна в «Бхагавад-Гите». Особенно интересно, что Кришна говорит не о времени, а о себе (как о времени) и от себя (как Вишну). Это — один из немногих известных мне примеров мышления о времени не только как об объекте, но и как о субъекте мышления. Но еще интересней в этом мифе (как и во многих других мифах в «Махабхарате» и вишнуитских Пуранах) подчеркнутое противопоставление времени — не только в его субстанциональности, но и личностности — сознанию и мышлению, поскольку «ход событий» в этих мифах равноценен «ходу мышления» о них, а время, как и смерть, есть конец или полное прекращение мышления. [В рамках этой мифологической системы смерть — не причина «бессознательности», а сама ею является.] Интересно также заметить, что этот класс случаев мышления о времени исключает реверсивность времени, так же как и реверсивность хода событий. Не забавно ли, что невозможность реверсивности, «обратимости во времени» событий обосновывается в теоретической физике (в которой, разумеется, господствуют концепции времени, относящиеся к первому классу случаев мышления о времени) возрастанием энтропии как универсальным фактором. Это противопоставление времени сознанию в древнеиндийской мифологии находит себе дополнение в философских концепциях, в которых сознание фигурирует как аналог «чистого пространства» (разумеется, речь идет только о высших состояниях сознания и о «запредельном» мышлении, которое соответствует в буддийской философии Нирване). Заметим также, что в этих концепциях само время описывается как «время низовых психических процессов», то есть здесь мы имеем дело со случаями первого из двух классов мышления о времени.

Но в какой мере, говоря о «наблюдении сейчас», мы можем иметь в виду объект наблюдения «сейчас»? Чтобы ответить на этот вопрос, нам следует вернуться к понятию времени не в смысле его объективности, а как к одному из возможных условий другого философствования. Иначе говоря, время будет фигурировать в чисто условном смысле. Как я сейчас об этом говорил, время здесь — структура сознания и объект мышления. В обсервационной философии время — один из объектов наблюдения, но ему не может быть приписана его собственная природа (то есть иная, нежели природа объекта, соотносимого с этим временем в мышлении). Обсервационная философия не наблюдает ни различий мышления во внешнем мышлению времени, ни различных времен как времен различных мышлений (для обсервационной философии история мышления — фикция). Можно наблюдать мышление как имеющее свое внутреннее время, но это другой случай наблюдения, предполагающий натурализацию мышления (а не времени) как объекта наблюдения.

Любое высказывание о внешнем времени твоего или какого-либо другого мышления (в терминах — «периода», «эпохи», «века», «нового», «прежнего», «пост»-чего угодно) может иметь какой-либо философский смысл, только если оно будет относиться к чему-то особому, отличительному в наблюдаемом мышлении «того» времени. Тогда время может оказаться как бы «отмеченным» этим мышлением, но никак не наоборот, то есть мышление не может быть отмечено чем-то особым во времени (эпохе, веке и так далее). Мыслимое внешнее мышлению время наблюдается как вторичное, производное от мыслимого мышления о нем; как производное от мышления, отрефлексировавшего себя как другое мышление. Дамы и Господа, едва произнесет философ фразу, начинающуюся словами «В наше время...», — разумеется, если он говорит о философии, — как в тот же момент он уже не может знать времени своего философствования. Он уже больше не философ, а средний мыслящий человек, забывший, что был когда-то философом. У философа нет своего времени. Он не живет в истории, а наблюдает ее как содержание другого мышления, как чужую привычку «мыслить исторически». На уровне содержания привычка исторического мышления может наблюдаться как частный случай регрессивного сознания. Регрессивного в том смысле, что, мысля о любых объектах, мышление возвращается, «идет назад» через другие содержания сознания, уже включенные в «историю», к той же истории, но уже как к источнику этих содержаний, мысля и себя самое одним из этих содержаний. [«Неумолимый ход истории», «историческая необходимость» — просто шизофренические метафоры этой регрессивной позиции.] В этой позиции мышление об объекте само оказывается «историчным», отражая в своем процессе историю объекта. При этом история неизбежно натурализуется, превращается в природный объект, «забывая», что она является одной из структур сознания. В регрессивной позиции обыденное мышление не может себя отрефлексировать как обыденное. Это — не ошибка обыденного мышления, а одна из его наблюдаемых особенностей. Как структура сознания, история ни редуцируется к «времени» как более общей структуре сознания, ни выводится из последней. Сам факт, что «я мыслю об истории», не обязательно рассматривать как один из случаев мышления о времени.

Историческое мышление a forteori антропоцентрично. Не потому, что история является историей человека, а потому что мышление о ней мыслится только как человеческое. Поскольку историческое мышление не отрефлексировало себя как мышление, оно не может мыслить себя иначе чем человеческое, а мыслящего — иначе чем исторического человека; в рамках исторического мышления другой всегда историчен объективно, вместе с его мышлением — вне зависимости от того, мыслит ли оно об истории или нет. Отсюда — авторитарность исторического мышления.

[Когда Игорь Смирнов утверждает, что «история — неопределенна, поскольку человек не может в ней себя определить», то в этом высказывании, — как почти во всех историософских высказываниях, — забывается (в силу все той же их неотрефлексированности), что человек, о котором здесь идет речь, — всегда другой, а факт историчности его мышления неопределенен для высказывающего это суждение, а не для того, о ком это высказывание. Гегель бы еще добавил, что самоопределение истории — это ее конец; миру больше нечего с ней делать (как нечего и философствовать о ней). Или, как остроумно заметил Андрей Белл, конец мира — это конец разговора о его начале.]

Я думаю, что если наблюдать историю как крайне сложное — и оттого трудно определимую для наблюдающего мышления — содержание (структуру) сознания, то в ней можно вычленить различные уровни определенности. Можно даже назвать их «уровнями универсальности»: чем определеннее содержание понятия «история», тем оно менее универсально и тем самым менее архаично (здесь «архаичность» почти синонимична «универсальности»). В этой связи интересно соотношение исторического и мифологического — не только в науке и философии, но и в повседневном мышлении. В исторической мифологии миф — это прототип «исторического». В мифологической истории миф — вечно актуализирующаяся метафора истории. Историческое мышление находит себя в мифе. Позволю себе заметить, что обычно философ, который ищет и, разумеется, всегда находит в мифе философию, но всегда — другую, не свою философию, то есть — не-философию. Классический этнограф находит в мифе не-свое мышление (которое он называет «дологическим», «не-логическим» и так далее), словом — не-мышлением.

Теперь попробуем себе представить картину наблюдения внешним наблюдателем (А) мыслящего объекта (О) более наглядным образом. Мы исходим из того, что уже было сказано в начале второй лекции о соотношении мышления, рефлексии и сознания, так же как и из наших предположений о наблюдении и наблюдателе в их отношении к сознанию как к позиции и к состояниям сознания. Мы уже знаем, что мышление представимо как то место, та точка, где оно засекается рефлексией (когда мышление — объект рефлексии как мышления о мышлении). Но одновременно мышление для нас есть то, что наблюдается в объекте наблюдения и как содержание мышления. Мы знаем, что мышление дискретно, как в процессе рефлексии («точка, где есть мышление/точка, где нет мышления/точка, где есть мышление...» и так далее), так и по его содержанию («одно мышление/другое мышление/третье мышление...» и так далее), то есть в отношении сознания. И, наконец, мы знаем, что когда мыслящий об объекте наблюдатель (А) наблюдает объект (О), то он его наблюдает, переходя от одной точки наблюдения (или позиции сознания) к другой. При этом, как мы уже договорились, ни две позиции (или состояния) сознания данного наблюдателя не могут оказаться в одной и той же точке «поля наблюдения», если речь идет об одном и том же объекте наблюдения (О), ни два разных наблюдателя [(А1), (А2)] не могут оказаться в одной и той же точке наблюдения в этом «поле». То есть, наблюдатель (А) не может вернуться ни в одну из точек наблюдения объекта (О), в которых он уже был: позиции сознания наблюдателя в отношении одного и того же объекта наблюдения и в том же наблюдении — неповторимы.

Наблюдатель не просто переходит от одной точки наблюдения к другой. Он делает это, наблюдая тот же объект, место которого в данной картине наблюдения зафиксировано, и, таким образом, изменяя от точки к точке направление своего наблюдения. Тогда место объекта будет местом пересечения всех линий его наблюдения. Если представить себе, что есть первая или начальная точка наблюдения, — а иначе было бы невозможно представить себе никакое действительно имеющее или могущее иметь место наблюдение, — то будет естественным допустить, что последующие точки наблюдения будут тяготеть к концентрации в окрестности этой первоначальной точки наблюдения.

Теперь мы можем себе представить данное наблюдение данным наблюдателем (А) данного объекта (О) как очень большую плоскость (R2). Все точки наблюдения, в силу их тяготения к первоначальной точке наблюдения, окажутся сконцентрированными в середине этой плоскости (то есть ее середина и устанавливается по этой точке), плоскости, в другом месте которой окажется объект (О), то есть место пересечения линий наблюдателя со всех этих точек. [Условие концентрации точек наблюдения в середине плоскости необходимо, иначе было бы невозможно говорить о вероятности нахождения наблюдателя (А) в той или иной точке плоскости (R2).] Этим точкам при увеличении их количества будет трудно достичь края плоскости в процессе монотонного расширения множества точек, то есть когда к старому набору точек прибавляется одна новая (которой, как мы договорились, не было в старом наборе). Распределение точек на плоскости (R2) должно быть типа распределения Гаусса (больше точек в середине, меньше к краям). Здесь будет действовать некий закон распределения точек наблюдения на плоскости (R2), закон, который, в принципе, может быть любым. Но такой закон будет лишь одной из характеристик процесса наблюдения, совокупность всех точек которого представляет в пределе конечное множество (W), то есть максимальное количество позиций N-max наблюдения для данного (А) и любого другого [(А1), (А2) и так далее] наблюдателя того же объекта (О) — R2max. Таким образом, при каждом последующем наблюдении того же объекта будет оставаться в силе запрет на все точки, уже пройденные во всех предыдущих наблюдениях этого объекта предыдущими наблюдателями. Тогда определенные точки (R2) будут максимальными множествами (W-max) для первого, второго, третьего [(W'-max), (W2-max), (W3-max)] и так далее наблюдателей, каждый из которых выбирает точки по тому же принципу, что и первый — с дополнительным ограничением, что точки расположены в множестве [(R2-max-max)..max (где К — любое число, то есть любое число наблюдателей, которые уже были)]. Другая характеристика процесса наблюдения — это то, что он может быть бесконечным, что следует из того, что плоскость (R2) — континуум.

И, наконец, из того, что объект наблюдения (О) есть место пересечения линий наблюдения, следует, что для нас теперь нерелевантно ни то, что этот объект остается тем же самым в наблюдениях (А) и так далее, ни изменения этого объекта самого по себе: релевантен только набор точек наблюдения данного объекта, по существу этот объект и образующий. Тогда, возвращаясь к закону распределения точек наблюдения на плоскости, мы могли бы сделать конечный вывод о том, что имеем дело с распределением ничто.

Тогда, если в конечном счете сам наблюдаемый объект есть «ничто» — именно «есть», а не «наблюдается как» (ибо он всегда наблюдается только как мышление!), то может ли объект быть мыслим и как существующий вне пространства, заполненного позициями («точками») наблюдения, и вне времени чередования актов («моментов») этого наблюдения? Мы уже задавали этот вопрос в конце второй лекции. Теперь, однако, становится понятным, что сам этот вопрос будет иметь смысл только если мы пойдем на риск и допустим мысль о наблюдаемом объекте как о «самом по себе», ну, скажем, как в случае, когда я говорю, «этот объект я наблюдаю как мышление», но уже отделил его как «сам по себе», то есть уже его отделил как от наблюдения, так и от меня, этот объект наблюдающего. В то же время, на вопрос о «самости» объекта (наблюдаемого ничто!) невозможно ответить еще и потому, что в поле наблюдения невозможно отграничить один объект от другого: отграничены Друг от друга не объекты наблюдения, а позиции наблюдателя (перенос дискретности позиций наблюдения на наблюдаемые объекты — иллюзия обыденного мышления, коренящаяся в стойкой привычке переноса этим мышлением себя на объект).

Наблюдаемые объекты наблюдаются всегда уже сформулированными в спонтанном (психичном, то есть еще не отрефлексированном) мышлении. Поэтому вопрос об их существовании или не-существовании самих по себе остается, строго говоря, в сфере психологии или в сфере логического анализа языка. Тогда, сказанное выше об объектах я бы заключил замечанием: то обстоятельство, что «наблюдается ничто», в обсервационной философии не может служить аргументом ни в пользу, ни против как существования, так и не-существования самих объектов. Вообще мы привыкли думать о вещах и явлениях как существующих или не-существующих, обычно забывая, что само наше думание о них может оказаться фактором в их существовании или не-существовании. Вещи и явления, о которых мы предполагаем, что думание о них входит в условия их существования, могут быть условно названы эпифеноменами мышления (как, скажем, в случае, когда мы назвали само мышление не феноменом, а эпифеноменом рефлексии). Однако само понятие «существование» в отношении объекта наблюдения — бессодержательно, то есть не имеет своего собственного конкретного содержания. Декартово «мыслю, следовательно, существую» в обсервационной философии будет: «мыслю себя мыслящим, следовательно — существующим» (только вместо «следовательно» лучше поставить «и»). Сказав о наблюдателе, что «наблюдая объекты, он наблюдает ничто», я не могу удержаться от вопроса: но ведь то, в качестве чего объекты наблюдаются, то есть мышление, не есть ли оно только там, где что-то наблюдается как мышление? В ответе на этот вопрос мы возвращаемся к «мышлению как объекту моего мышления» (о чем говорилось во второй лекции) и к связанным с ним понятиям объективной редукции и нелокальности. Ответ будет: да. Мышление возникает («возникает» вместо «есть») только там, где что-то (пусть ничто) наблюдается как мышление. Этим снимается вопрос о времени и о причинно-следственной (тоже — временной) связи мышления и наблюдения — нельзя сказать ни что наблюдение предшествует мышлению, ни что оно является причиной последнего. Время может мыслиться как бы «размазанным» по «пространству мышления», в котором никакое данное мышление не может быть локализовано.

Однако, что это за такое странное пространство? Ведь если это пространство, где есть мышление, то это нас возвращает к локализации мышления и как бы отменяет объективную редукцию. Но попытаемся себе представить, что мышление и есть пространство. Именно так, а не что пространство есть мышление, ибо «есть» здесь употребляется как чистая языковая условность и исключает равно логическое тождество и онтологические импликации. Это — пространство, в котором все «есть», «возникает» и «случается» мышления редуцируются к «мышлению как объекту моего мышления». Только в этом смысле можно говорить о «пространстве мышления».